«Устаревшие представления становятся обоснованием массового убийства людей» Почему война с Украиной — логичное продолжение российской идеологии. Объясняет историк Андрей Зорин
«Украина не государство», «Западный мир — угроза России», «Развал СССР — главная геополитическая катастрофа XX века» — у всех этих высказываний общее происхождение. Официальная российская идеология много лет строилась вокруг мифа о том, что страна находится в опасности, а враги пытаются ее разделить. Война в Украине — ее логичное продолжение. О том, насколько глубоки исторические основания конфликта и почему русские и украинцы на самом деле глубоко разные народы — «Медуза» поговорила с профессором Оксфорда Андреем Зориным. Он больше двадцати лет исследует историю российской государственной идеологии, а также культурную и политическую мифологию.
— Вы в одном интервью несколько лет назад говорили, что у современных молодых людей нет ощущения, что они живут в истории, что сменяются эпохи, что 60 лет назад и 600 лет назад — это очень разные вещи. Теперь появится такое ощущение?
— Я думаю, что то, с чем мы имеем дело, — это, безусловно, смена исторической парадигмы. В мировом масштабе она началась после 11 сентября 2001 года, теперь обозначилась уже с полной определенностью
Ясно, что уходит в прошлое тот тип постмодерна, который господствовал всю вторую половину XX века. Когда отрицается само существование истины, четкие моральные ориентиры, все воспринимается как умственная игра и подлежит деконструкции, а апелляция к этике выглядит как акт репрессии.
Мы наблюдаем этот процесс уже лет двадцать. Сейчас он, я думаю, резко ускорится и перейдет совсем в другую фазу. Но ждет ли нас возврат к историческому пониманию реальности или будет преобладать какое-то религиозное, мистическое, апокалиптическое или какое-то другое, совсем новое ощущение жизни — трудно сказать.
Очень страшно и трагично, что именно Восточная Европа опять оказывается тем местом, где происходят эти глобальные перемены.
— Вопрос, наверное, идиотский и наивный, но все же. Это все так должно было быть? Или чьи-то персональные идиосинкразии нас сюда привели?
— Дисциплинарно это вопрос к философу, а не к историку. Мне кажется, что история всегда задает набор развилок и возможностей. Не может произойти то, для чего нет глубинных оснований и причин. Но в истории нет абсолютной предопределенности. Она может пойти по тому или другому пути, а выбор определяется решениями, которые принимают отдельные люди или группы людей.
Ретроспективно говорить, что случившееся было неизбежно, нельзя. Могло пойти по-другому. За тридцать лет такое развитие событий можно было бы предотвратить. Но, возможно, именно потому, что оно казалось слишком невероятным, для этого почти ничего не было сделано.
Ретроспективно я отметил, что совсем по-разному оценивал ситуацию как человек и как профессионал. Из всего, что я писал, следовало, что война такого рода не то чтобы неизбежна, но вполне вероятна. Но при этом как физическое лицо я все время говорил: «Да перестаньте! Ну что, Киев будут бомбить?! Ну бросьте, невозможно!»
— Под войну подводят исторические обоснования. В том числе лично Путин. Как вам его исторический кругозор?
— То, что Путин или его окружение плохо знают историю, даже не полбеды. Мало ли кто что знает или не знает. А то, что происходило тысячу лет назад, доподлинно и вовсе никому не известно. Само по себе убеждение, что в истории можно найти решения сегодняшних проблем, много опаснее.
В Латинской Америке периода военных переворотов был лозунг: «Уберите военных в казармы!» Я бы выдвинул лозунг: «Уберите историков на кафедры!» «Мы здесь жили», «мы один народ», «эта земля принадлежит этому народу, а эта тому»… Невозможно придумать ничего более вредоносного, чем использование таких аргументов для решения политических вопросов.
Спор между так называемыми примордиалистами и конструктивистами о том, что такое нация, может казаться совершенно теоретическим. Но он вдруг наполняется живой кровью. Устаревшие примордиалистские представления, восходящие к началу XIX века и давно отвергнутые наукой, вдруг становятся не теоретическим заблуждением, а обоснованием массового убийства людей.
— Я буду вас забрасывать цитатами из вас же, которые в нынешних обстоятельствах звучат по-новому. Несколько лет назад в публичных лекциях вы говорили, что в русской политической культуре признак сильного царя — не просто способность одерживать победы, а способность превращать поражение в победу. То, что мы наблюдаем сейчас, война — это попытка такого превращения?
— Да, безусловно. Для русской культуры характерно постоянное ощущение смертельной опасности и угрозы, которая преодолевается драматическим преображением и прорывом. Кроме того, как точно сформулировал Владимир Шаров — я думаю, один из крупнейших русских писателей последних десятилетий, — русские властители делятся популярным сознанием не на легитимных и нелегитимных, а на настоящих и ненастоящих. Настоящий царь, настоящий вождь, настоящий лидер — это тот, кто получает страну на грани гибели — и приводит ее к триумфу.
Возьмем войны, канонизированные русским государственным нарративом. Начало XVII века: поляки в Москве, Минин и Пожарский создают ополчение и выбивают их оттуда. Начало XVIII: Северная война начинается разгромом под Нарвой, который заставляет Петра перевернуть всю страну и в конечном счете приводит к Полтаве. Начало XIX: Наполеон занял Москву — а потом русские взяли Париж. Гитлеру Москву взять не удалось, но он подошел близко к ней. Первые месяцы 1941 года были катастрофическими — а потом мы пришли к Победе.
Официальная российская идеология и пропаганда выиграла битву за интерпретацию событий 1989–1991 годов. Они оказались представлены не как освобождение России от неосталинистской диктатуры, советского коммунистического и имперского наследия, а как поражение от Запада в холодной войне. Причем поражение, которое нанесли самым худшим из возможных способов — обманом.
В нашем общественном сознании укоренилась не вполне артикулированная мысль, что между Россией и Западом существовал какой-то контракт: Россия распускает империю, а за это ее куда-то берут. Куда — не очень ясно. В «цивилизованный мир», в сонм «нормальных стран». И мы сразу станем жить «как во всех цивилизованных странах» — существовала такая формула. Но нас обманули. Мы свою часть контракта выполнили, а они нет. Нас кинули. Именно это было тем поражением, которое требовалось превратить в победу. Это была важная опора «настоящести» нынешнего политического руководства, что, собственно говоря, не только не скрывалось, но многократно подчеркивалось. И вот эту риторику все наблюдатели, включая меня самого, как-то проспали.
— Есть все-таки принципиальная разница: вражеских войск в Москве или под Москвой ведь не было. Требовалось какое-то усилие ума и воображения, чтобы уподобить одно другому.
— Я поэтому и говорю, что это была победа официальной интерпретации над исторической реальностью. Понятно, что причины коллапса СССР были внутренние: экономический провал, военные неудачи в Афганистане, этнические конфликты на периферии и еще целый ряд факторов привели к полной делегитимации системы. В то время как Запад до последнего момента надеялся на то, что СССР удастся сохранить. Политические лидеры там предпочитали иметь дело с одной ядерной страной, они боялись распада Советского Союза — тому есть масса свидетельств.
Но в этом и суть такой реинтерпретации: распад империи нужно было истолковать как поражение и унижение, нанесенное внешними силами.
«Медуза» заблокирована в России. Мы были к этому готовы — и продолжаем работать. Несмотря ни на что
Нам нужна ваша помощь как никогда. Прямо сейчас. Дальше всем нам будет еще труднее. Мы независимое издание и работаем только в интересах читателей.
— Еще из ваших прежних публичных лекций. В русской политической культуре предполагается существование враждебного внешнего мира, в котором нельзя жить, а можно только выживать.
— Мне приходилось говорить — и это часто воспринималось как парадокс, — что русская культура глубоко индивидуалистическая. В ней очень низок уровень доверия. Люди не верят друг другу, не верят окружающим, не верят начальству. Знаменитая формула Солженицына «не верь, не бойся, не проси» — она лагерная, но оказалось, что лагерной мудростью можно описать всю реальность. Мир опасен и враждебен, в нем трудно жить.
— Идеология осажденной крепости — это, получается, проекция этого недоверия на, извиняюсь за выражение, геополитику?
— В значительной степени да.
Тут есть еще вот какой момент — чрезвычайная, на протяжении столетий, чуждость власти большинству населения. Как минимум начиная с Петровских реформ элита и народ разделены совершенно непроходимым барьером. Достоевский считал, что начал понимать свой народ, когда попал на каторгу. Толстой описывает Пьера Безухова в плену рядом с Платоном Каратаевым, князя Андрея — среди солдат. Только в таких экстремальных обстоятельствах образованная элита и большинство населения страны начинают чувствовать что-то общее в своей судьбе.
Дореволюционная элита была уничтожена или выброшена из страны после 1917 года. Но потом она начинает бурно воспроизводиться. Как замечательно показал Юрий Слезкин в своей недавней книге «Дом правительства», матрицей для такого восстановления стала русская классическая литература. Советская элита начинает себя конструировать по образцу старого дворянства. К концу Советского Союза мы видим такую же степень враждебности и отчужденности элиты и большинства.
Перенесение этой враждебности вовне — это в том числе способ пропагандистского снятия внутреннего социального конфликта.
Это и сейчас так. Мы имели очень долгое время мегаполисы, гордившиеся своим европеизмом и тем, что жизнь там в бытовом отношении даже комфортнее, чем в европейских городах. А с другой стороны — огромная страна, да даже и многие жители тех же городов, у которых этот образ жизни вызывает отчужденность и враждебность. Поэтому риторика «мы все теперь будем жить бедно» сейчас находит определенный отклик. По крайней мере, пока.
— У меня есть гипотеза, что идеология, которая имеется в головах российского правящего класса и транслируется через федеральное телевидение и разные другие места, родом из 1970-х годов. Как бы ни отсылались они к Ивану Грозному, к Петру I, к Сталину, к кому угодно еще. Она родом из дикой смеси советской пропаганды, самиздата и всякого безумия, которое печаталось в тогдашней научно-популярной прессе: «Велесова книга», палеоконтакты, снежный человек. Оттуда же — вся конспирология вроде «плана Даллеса».
— Вы правы. Нынешнее стареющее поколение лидеров — они, как нетрудно увидеть по их годам рождения, формировались как личности именно в этот период. Точно так же, как в перестройку тон задавали так называемые шестидесятники.
Но здесь надо видеть, я думаю, еще один поколенческий аспект. Идеология той эпохи, которую Горбачев неудачно назвал застоем, создавалась людьми, выросшими в послевоенный период, при позднем сталинизме. Это было время, когда революционная идеология коммунистического универсализма окончательно вытесняется идеей русского национально-имперского мессианства. Это вытеснение началось еще в 30-е годы, но война его несколько задержала, зато потом оно пошло ускоренными темпами. Отсюда закрытие от мира, «борьба с космополитизмом», идея всеобщего заговора против России.
Политические и еще больше интеллектуальные лидеры 70-х годов, придя к власти, начинают воспроизводить в ослабленном виде модели времен собственной молодости, хотя порой вносят в них новые элементы вроде идеализации дореволюционной России, эзотерики, «Велесовой книги» и тому подобного.
— А зачем этот поворот был нужен?
— Человек осваивает свои главные идеи в молодости. Идеологические ориентиры и отдельный человек, и даже целое общество или страна сменить могут, потому что они сознательны и должны быть артикулированы. А вот пласт полубессознательных представлений — культурную и политическую мифологию — сменить очень трудно. Такие перемены тоже бывают: мифы не прирождены никаким сообществам людей и не передаются генетически, они возникают, поддерживаются и умирают. Но для того, чтобы произошли такие глубинные перемены, требуются или десятилетия культурных и социальных сдвигов, или монументальные катастрофы. И поэтому обычно поколение, которое прошло подростковый возраст и молодость в определенную эпоху, потом, став ведущим в политическом и культурном отношении, начинает в новых условиях воспроизводить то, чему его когда-то учили.
Кроме того, каждый поворот к изоляционизму в России случался, по крайней мере в ХХ веке, после неудачи очередной попытки «европеизации». В 1917 году это была попытка предложить себя миру в качестве лидеров мировой революции. Провал этого замысла определился уже в 1920 году, во время так называемого чуда на Висле. Поражение Красной армии привело к утверждению доктрины Сталина о построении социализма в одной отдельно взятой стране. После Второй мировой войны границы империи резко расширились, но логика осталась той же: до пограничного столба — мы, за ним — враги.
После смерти Сталина начинается новый подъем универсализма, но в 60-е годы его развитие все же ограничено противостоянием двух систем. Новую фундаментальную попытку войти в мир Россия предпринимает в 90-е годы. На этот раз без претензий на лидерство, но, безусловно, с расчетом на роль одного из полюсов в «многополярном» мире и на статус великой державы. Этот проект вновь не удался, и на первый план вышла идея, что «Запад нас обманул», вызвавшая мощнейший ресентимент и ожидания реванша.
— То есть это все-таки не только личный путинский ресентимент?
— Идеология, официальная идеология, борьба идеологий — вещи важные. Но самое главное в идеологии — это как они потребляются. Почему одни идеологические конструкции хорошо продаются, а другие остаются умственными упражнениями? Здесь решающую роль играют представления о мире, которые самому человеку часто трудно отрефлектировать. То, что я для себя называю политическими и культурными мифологиями.
Ресентимент возникает из обманутых ожиданий. Я много раз цитировал последнюю речь Ельцина, когда он прощался с народом и сообщал, что выбрал себе преемника. Там есть потрясающий абзац: «Мы верили, что мы одним рывком, одним махом сможем перепрыгнуть из серого, застойного, тоталитарного прошлого в светлое, богатое, цивилизованное будущее. Я сам в это верил. Одним рывком не получилось. В чем-то я оказался слишком наивным».
Ельцин не был наивным. Он был хитрым, умелым политиком. Но за этим признанием стоял «трансформационный миф»: сейчас мы уберем с дороги коммунистическую идеологию, которая 70 лет держала нас в цепях, и сразу же вольемся в единый поток мировой цивилизации. Эта идея поначалу выстрелила. Возникло ощущение, что у нас есть настоящий царь, который наши предыдущие страдания обратит в победу.
Когда это не состоялось — оказалось, что нас обманули, а царь был ненастоящим. То, что казалось прорывом, оказалось поражением. Родилась неоимперская ностальгия: оказывается, мы раньше жили совсем неплохо, а главное — у нас была великая страна, нас все боялись. Был советский рай, а нас соблазнил змей коварного Запада. Теперь нам нужен другой прорыв и другой настоящий царь.
Мифы особенно сильно действуют, когда резонируют друг с другом. Великая трансформация и настоящий царь — это две важные мифологемы. Но есть еще третья, не менее важная: народное тело. Народ есть органическое образование. Это коллективная личность с одной душой и одним телом. На этой базе возникло представление о том, что историческое поражение России состояло в том, что это тело было расчленено.
Если вы почитаете народные сказки — там богатыря, разрубленного на части, обливают мертвой водой, чтобы части обратно срослись. А потом обливают живой водой — и он встает. Но он не может встать, если руки и ноги отрублены. Сначала его тело надо срастить.
Это идея, которую официальная пропаганда внедряла в сознание людей на протяжении длительного времени, но никто не обращал внимания. Почему распад СССР был «величайшей геополитической катастрофой»? Потому что расчленили народное тело. И теперь — война, мертвая вода. Сначала мы должны собрать это все, а потом уже полить живой водой — и он встанет.
— В какой степени сознательно этот миф внедрялся посредством пропаганды?
— В этом и различие между идеологией и мифологией. Миф очень трудно внедрить сознательно. Но можно реализовывать те или иные идеологические модели — и это может оказаться успешным, когда они опираются на устойчивую мифологию.
В данном случае, я полагаю, этот миф был в головах и у потребителей, и у производителей идеологии. Но ему надо было придать форму: что от нас оторвали, что нам нужно объединить в первую очередь и прочее.
И тут стандартный нарратив русской истории, восходящий к Киеву, хорошо работал: вот главное, что мы потеряли.
Мне доводилось писать о Крыме и крымском мифе еще в 1997 году, задолго до всех этих событий. Потом, в 2014 году, я поразился валу звонков. Я считал, что это давно забытая работа — а тут вдруг все стали звать что-нибудь про это рассказать. В самых неожиданных аудиториях приходилось рассказывать про Потемкина и покорение Крыма.
Одному из этих заказчиков я сказал: «Я буду говорить только о XVIII веке, но могут же быть вопросы [из зала после лекции]. А я идиота из себя делать не буду, имейте в виду». Он глубоко задумался и сказал: «Давайте так договоримся: „тяжелая ошибка“ — можно, „международный бандитизм“ — нет».
— Вегетарианские были времена.
— Да уж!
Но Крым со всем его Херсонесом и религиозно-античными ассоциациями — это все-таки второстепенно. А тут — Киев! Князь Владимир, «мать городов русских»…
Проблему, «откуда есть пошла русская земля», власть пыталась решить и раньше, лишившись Киева: Изборский клуб, Новгород, «Ладога — первая столица России»… Исторически это все могло работать. Новгород действительно важный исторический центр.
Но эта концепция быстро зашла в тупик. Во-первых, Новгород — это призвание варягов, начало династии Рюриковичей. Позвали иностранцев: «Приходите княжить и владеть нами». Нехорошо. А во-вторых, еще хуже, это республика, уничтоженная Москвой, да еще с чудовищной жестокостью. Вписать Новгород в современный государственный нарратив оказалось невозможным. Пришлось возвращаться к Киевской Руси.
— Путин за своим огромным столом и Зеленский в своей зеленой футболке — это ведь тоже сознательное идеологическое оформление.
— Да, заседание Совета безопасности РФ, которое мы все видели, — это один «сценарий власти». А то, что мы видим в окружении Зеленского, — это совсем другой сценарий. Но оба они вытекают из определенных мифов. Русскую историческую и политическую мифологию мы обсуждали. Украинская — совсем другая. В ее основе не фигура «настоящего царя», а казацкая военная демократия. Гимн Украины можно послушать:
Душу й тіло ми положим за нашу свободу
І покажем, що ми, браття, козацького роду.
На этом фоне вопрос о единстве обоих народов можно уже и не обсуждать. При политических мифологиях, которые не просто не похожи друг на друга, а прямо друг другу противоположны, — о чем тут вообще говорить?
Впрочем, мне кажется, что вопрос этот уже не стоит. За последний месяц история его разрешила самым кровавым образом, чудовищной ценой, но окончательно. Вообще, у истории есть неограниченный ресурс, чтобы обучить даже самых нерадивых учеников. Только это вряд ли послужит утешением для тех, кому уже пришлось или еще придется заплатить за эти уроки своими жизнями.