«Предлагаю допустить робкую мысль, что ваша система ценностей не единственная» Интервью подросткового психолога и секс-педагога Крис Покрытан
Уже три с половиной года Крис Покрытан занимается сексуальным просвещением для детей и подростков. Он записывает подкаст про отношения, проводит групповые встречи с подростками, отвечает на их вопросы о теле и помогает найти общий язык с родителями. Крис — квир-персона и хорошо понимает, через какие трудности проходят подростки, осознавшие, что их сексуальная и гендерная идентичность отличается от приписываемой обществом. Спецкор «Медузы» Саша Сивцова встретилась с Крисом, чтобы обсудить вопросы об идентичности и сексуальном просвещении, которые волнуют многих родителей.
В этом материале мы среди прочего обсуждаем сексуальное просвещение детей и подростков. Федеральный закон «О защите детей от информации, причиняющей вред их здоровью и развитию» обязывает нас указывать, что материал предназначен для читателей старше 18 лет.
— Если я попрошу тебя рассказать о себе, с чего ты начнешь?
— Я родился в Забайкалье в городе Чита. Для меня это до сих пор самое любимое место на свете. У меня есть мама, папа и младший брат, на 17 лет младше меня.
Подростком я узнал, что существуют детские дома. С тех пор моя жизнь не могла быть прежней — я знал, что буду помогать людям, но пока не понимал как.
— Кем ты хотел быть в детстве?
— Сначала я мечтал стать журналистом, хотел умереть под пулями где-нибудь в Ираке. Это казалось чем-то правильным. После школы я великими трудами поступил в МГИМО на журналистский факультет, без экзаменов. Каково же было мое разочарование, когда, приехав учиться, я понял, что никаких пуль не будет. Здесь обучают красиво сидеть в кадре или готовить скучнейшие экономические статьи и обзоры непонятно на что.
Какое-то время я себя мучил, пытался писать для «Сударушки» материалы о выращенных на московских огородах суперкабачках. Но скоро понял, что журналист из меня никакой. Меня увольняли отовсюду со словами: «Если вы хотите писать книги, идите и пишите, то, что вы делаете, — это не журналистика».
Я думал перепоступить в Горьковский институт на литературу, но не срослось — началась работа.
— Кем?
— Сначала устроился учительницей в частной православной гимназии в Москве. Мне было 20 лет. Я преподавал французский ученикам 5–10-х классов. Это был тяжелый опыт. В школе почти не было отопления, так что в учительской буквально лежал снег. Мы мерзли, нам платили маленькие зарплаты.
Детям приходилось еще тяжелее — в школе я застал суицид одного из подростков. А еще в меня влюбилась ученица. Мне было важно помочь этой девушке, я хотел ее поддержать, сказал ей, что не могу ответить на ее чувства, но они совершенно нормальны и правомерны. Мне казалось естественным, что люди могут любить друг друга. Но другие педагоги обвинили меня в поведении, неподобающем для преподавателя, и директриса предложила мне уйти.
— Чем ты занялся после?
— Ушел в бизнес. Довольно долго работал в консалтинговых компаниях, развивая корпоративную социальную ответственность. Начал с мелких задач: ассистировал франкоговорящему топ-менеджеру, делал переводы для компаний. Потом какое-то время поработал в команде Мити Алешковского, пиар-директором фонда «Нужна помощь». Пиар-работа мне удавалась не очень, но я решил, что мое призвание — благотворительность руками бизнеса.
Я основал свое ООО, сделал годовые стратегии для компании S7, Росбанка, консультировал другие бизнесы. Хотелось донести до клиентов, что помогать нужно не рисуя красивые картинки у себя на стендах, а поддерживая тех, кому тяжело: людей, вышедших из тюремного заключения, людей, употребляющих наркотики, и тех, кто сталкивается с насилием.
Когда компания спрашивала «Что мы на этом заработаем?», меня это всегда ставило в тупик. У вас и так есть где заработать. Разве вы не хотите еще дать другим?
Эта идея тогда была дико непопулярной. Чтобы чего-то добиться, приходилось постоянно преодолевать сопротивление. В какой-то момент я столкнулся с тяжелейшим эмоциональным выгоранием, несколько месяцев сидел дома и пил вино. Я испугался, что впадаю в алкогольную зависимость, нужно было вырваться, что-то изменить. На счету еще оставалось немного денег, и я решил дать себе полгода поволонтерить и понять, чего хочу дальше. Решающим оказалось мое участие во всероссийской конференции для родителей детей с церебральным параличом.
— Как ты пришел к теме сексуального образования?
— На конференции не было желающих провести блок про взросление и сексуальность. Я никакого отношения к теме не имел, но по-быстрому прошел специальную программу ЮНЕСКО, получил сертификат и провел эту часть конференции.
Люди были в абсолютном восторге от доступа к новой информации. На конференцию пришло много классных экспертов и эксперток [по теме секс-просвещения], мне было важно задавать вопросы напрямую о том, что волнует родителей. Конференция проходила в Общественной палате, это неживое пространство, люди туда в основном приходят, чтобы отчитываться. А тут ощущение, что все трясется: люди смеются, рыдают, обнимают друг друга, повторяют, что они не хотят жить как прежде.
Я оттуда вышел в ощущении: «*****[блин], хочу с этим что-то делать».
«Некоторые считают, что у меня какое-то личностное расщепление»
— Что изменилось в твоей жизни после конференции?
— Меня не оставляла тема сексуальности, особенно в отношении нейроотличных персон и людей с инвалидностью. Я волонтерил и помогал подросткам, а потом пошел учиться на психолога.
Правда, консультировать я начал даже раньше, чем задумался о дипломе. После того как я переосмыслил себя и пришел к небинарности, подростки, с которыми я общался, начали задавать мне вопросы о гендерной и сексуальной идентичности и рассказывать обо мне своим знакомым.
— Давай объясним. Кто такой или такая небинарная персона?
— Небинарность — это одна из гендерных идентичностей и важная часть жизненной философии. Как если бы я себя называл цисгендерным мужчиной, цисгендерной женщиной, трансгендерной персоной. При этом человеку не обязательно решать: черное или белое, мужское или женское. Небинарность позволяет уйти от этого.
— То есть уйти от привычной роли в обществе?
— Именно. Это расширяет границы мира, в котором мы привыкли существовать. Получается, что мы не обязаны соответствовать тому, что нам приписали другие, в том же паспортном столе. У нас есть выбор. Мы можем принимать для себя любые решения.
— Зачем людям тогда вообще нужна идентичность, если каждый может быть кем хочет?
— Нам все еще важно называть себя кем-то, быть частью какой-то группы, сообщества. Я никогда бы не стал говорить о том, что небинарная персона, если бы вокруг не было хотя бы несколько людей, которые так же себя называют. Но когда я знаю, что некоторые люди обходятся с языком так же, как я, — мне комфортно. Это управляемый хаос, мы с ними конструируем свои смыслы.
Я могу про себя сказать, что я — психологиня и использовать «он». Язык — гибкая структура, он отражает наше культурное прошлое, настоящее и социальный контекст, в котором мы существуем. Но не мы должны под него подстраиваться, а он под нас. Это инструмент, и с ним можно здорово играть. В одном предложении я могу заявить как о приверженности к феминизму, так и о значимости идеалов небинарности. И эта инициативность и независимость собственного выбора переходят и на другие сферы жизни.
— Почему ты выбрал для себя определение «он»?
— Хороший вопрос, у меня на него нет ответа. Как гендерфлюидный человек, я предпочитаю курсировать между местоимениями, мне так комфортнее. Вначале я вообще не различал: в одном предложении мог сказать про себя «она», «он», «они». «Они» тоже использую. Но для некоторых это мозговзрывательная штука.
— Кто-то может подумать, что это психическое заболевание, например.
— Да, я вижу, что люди смотрят с подозрением. Я расслабляюсь и перехожу на «они» в сообществах, где это принято. Например, когда занимаюсь с билингвальными подростками, мы с ними на английском и на русском разговариваем. С другими людьми я пока не пытаюсь.
«Он» мне нравится, потому что это короче, предложения складываются быстрее. 30 лет жизни я жил, больше соответствуя женскому гендерному маркеру, используя местоимение, которое мне приписали. Любопытно, как будет меняться способ мыслить, если попробовать бросить этому вызов. Пока «он» для людей уже испытание. Ты верно отмечаешь, некоторые считают, что это какое-то личностное расщепление.
— Как объяснить человеку, что это не психическое расстройство?
— Я не всегда вижу в этом ценность. Даже в очень близком кругу не все обращаются ко мне так, как я прошу, и продолжают мисгендерить. Многие не видят проблемы. А ведь это очень бережно любящие меня люди. Понимаю, что для них это непостижимое что-то — объясняй не объясняй.
У меня раньше было убеждение, что, как просветитель, я должен рассказывать об этом постоянно. Теперь понимаю, что это миф. Объяснять важно тогда, когда есть запрос и все дали активное согласие на просвещение.
Это происходит в моей работе, когда приходят родители, дети которых совершили каминг-аут. Они спрашивают: «Крис, ты небинарная персона. У меня подросток тоже сделал каминг-аут как небинарная персона. Мне важно понять, что это такое». В этой ситуации объяснять комфортно. Я знаю, что, даже если будет что-то не ясно, мы вместе проберемся через джунгли.
«Для многих людей слово „секс“ сразу создает клеймо»
— Как ты начал сотрудничать с образовательными центрами?
— В 2020 году меня пригласил «Перекресток Плюс». Они знали, что у меня мало опыта, но после разговора со мной решили довериться, и я сразу начал вести группу поддержки для подростков в паре с коллегой, а затем и консультировать индивидуально. Параллельно учусь в двух местах: на программе общего психологического консультирования и психодиагностики Московского института психоанализа и Высшей школы «Среда обучения», а также на курсе «Психодемии» по нарративной практике у Инги Грин.
Потом я довольно случайно попал в Центр Т — пошел к ним на программу, обучающую работе с трансгендерными и небинарными людьми в психологической практике. Я прошел программу, и меня неожиданно пригласили в команду. С тех пор на 80% моя практика стала состоять исключительно из подростков и молодых взрослых, которые относят себя к квир-сообществу.
— Как бы ты охарактеризовал то, чем сейчас занимаешься?
— Думаю, что я подростковый психолог или психологиня, информированный в вопросах сексуальности и идентичности. Название секс-педагог мне уже не очень нравится.
— Почему?
— Для многих людей слово «секс» сразу создает клеймо. Родители боятся, что я буду рассказывать их детям про какие-то секс-практики. Им кажется, что это про избыточную сексуальную раскрепощенность, которую люди видят как что-то им угрожающее.
Я не очень люблю говорить про сам секс, я рассказываю про контрацепцию и секс-игрушки, потому что детям это интересно, но мне куда важнее поговорить о коммуникации. Не только в сексуальном контексте, а вообще про то, как мы говорим, зачем нам общение, зачем быть уязвимыми, почему слабость — это не противоположность силы.
— Ты сталкиваешься с этими стереотипами во время работы?
— Каждый день. Но когда родители высказывают свои запросы и уходят и передо мной остается ребенок или группа детей, мы редко останавливаемся на каких-то подробностях из серии, как люди занимаются сексом. Как правило, дети уже это знают. Им гораздо интереснее узнать: «Как быть, если я не хочу секса в будущем? Меня будут стыдить и говорить мне, что я странный? Или я имею на это право? Как быть с тем, что я могу влюбляться, но мне не хочется близости. Мне хочется просто знать, что мы друзья. Я не хочу сексуальных отношений, но хочу другие».
Я продолжаю называть это секс-педагогикой, потому что у меня пока нет других слов. Но вижу, что не все понимают, что я в это вкладываю. Поэтому я в какой-то мере просветитель в теме отношений, идентичности, принятия себя. Еще веду свой подкаст (не)сексуального образования «Скажи: пенис».
— Как и когда ты сам понял свою сексуальную идентичность?
— Еще в детском саду мне нравились самые разные люди. У меня даже были отношения с девочкой. Мы с ней уже в три года все про себя понимали, правда, взрослым это не очень нравилось.
В 18 лет, в институте, мы познакомились с моей будущей девушкой. А через два года мы начали встречаться. Это был трудный путь. Одно дело влюбляться и переживать разные чувства, и совсем другое — делать каминг-аут. Родителям тяжело было принять, что мы теперь гомосексуальная семья. Девушка на тот момент работала в Госдуме, поэтому вокруг нас было еще больше скреп.
— С детьми с каких возрастов ты работаешь?
— У меня есть ребята с четырех лет.
— Что можно обсуждать с детьми такого возраста?
— Вот недавно мне написала мама одной шестилетней моей клиентки, что она снова хочет прийти. В прошлый раз мы с ней говорили о неэтичности порно. Она пришла, попросила маму специально побыть рядом и хотела выяснить, почему порно — не лучший инструмент для сексуального образования. Сейчас мама мне написала, что девочка изъявила желание снова прийти ко мне на консультацию и сказала ей: «Ты знаешь, мне кажется, что мы с Крисом достаточно доверяем друг другу. Ты нам больше не нужна на сессиях. Так что, пожалуйста, довези меня и погуляй».
— А что мама делала на сессии?
— Просто сидела и с удивлением наблюдала, какие темы поднимает дочь.
— Дети ведь не напрямую к тебе обращаются? Сначала обращаются родители?
— Сами дети тоже часто пишут, и это выглядит очень мило: «Мои друзья сказали мне, что вы принимаете и не спрашиваете, кто посоветовал, ничего не спрашиваете». Я отвечаю: «Да, я ничего не буду спрашивать, но мне нужен контакт мамы или каких-то других значимых взрослых».
— Что тебе важно объяснить о сексе?
— В самом понимании слова «секс» есть проблема. Люди сразу думают, что для него нужны гениталии, обязательно работающие, в полном составе. И, конечно, многие люди обычно исходят из того, что для секса необходима пенетрация.
На наших занятиях мы расширяем границы определения секса как чего-то эмоционально заряженного, что может быть даже не связано с телами. Тогда мы сразу имеем дело с потрясающими примерами сексуализированных текстов, виртуального взаимодействия и других практик.
При бережной и подробной коммуникации с партнерами и партнерками, при наличии подходящих секс-девайсов, подходящих сценариев и ролевых игр секс может случиться у большинства людей, которые его хотят. Например, у людей с различными типами инвалидности.
— И ты объясняешь людям, каким может быть секс?
— Конечно.
У меня бывают незрячие клиенты и клиентки или персоны с физическими особенностями, нейроотличные люди. Им важно помочь узнать, что секс не обязательно то, что им предложила культура или говорили старшие в семье.
Например, сверхчувствительному и тревожному человеку стоит учитывать, что его, ее, их секс будет точно не таким, как у человека менее чувствительного и менее тревожного. Но все это не проблема, это просто надо учитывать. Кто-то любит мороженое, а кто-то нет. И даже если все рекламы мира скажут: «Без пломбира никакого секса», зачем человеку это, если ему, ей, им не будет классно и будет тошнить?
Многие дети мыслят по-другому
— Когда ты говоришь «нейроотличные люди», кого ты имеешь в виду?
— Нейротипичное пространство — эта часть спектра тех людей, которые мыслят, реагируют и воспринимают такими способами, которые у нас в обществе считаются нормой. Нейротипичные люди — это те, для кого общество максимально комфортно и кого оно одобряет.
А нейроотличным персонам в нашем обществе сейчас может быть тяжело. Например, некоторым людям, относящим себя к аутистическому спектру, может быть трудно мыслить метафорически, образно или через символы. Людям с такими особенностями мышления или восприятия непросто понять, что значат игры слов, анекдоты или пословицы. А рекламная индустрия во многом построена на образах и метафорах. Часто нейроотличным персонам случается испытывать трудности в коммуникации с нейротипичным миром. Общество создает немало преград для нейроотличных персон и почти не предлагает им возможностей для самореализации.
— Как ты работаешь с родителями нейроотличных детей?
— Я говорю, что классно, если ваши дети тоже будут знать, как называются их гениталии. Не просто называть их котиками и бантиками, а знать, что это пенис, головка клитора, мошонка, яички, вульва, половые губы. Родители порой возмущаются, часто говорят мне: «Наши дети не вполне взрослые». Даже когда речь идет о физически довольно уже автономных людях, некоторым родителям все еще привычнее и комфортнее воспринимать своих нейроотличных детей и подростков как нуждающихся в постоянных заботе, опеке и контроле.
Семьям, в которых растут нейроотличные дети, в нашей стране, как правило, невероятно трудно справляться. Чтобы создать для своих детей принимающие, поддерживающие условия, чтобы помочь им не чувствовать себя изолированными и одинокими, родители предпринимают какие-то фантастические усилия. Порой эти усилия забирают столько энергии у значимых взрослых, что на заботу о себе, на любимую работу, на встречи с подругами и друзьями сил почти не остается. Ребенок как будто замещает собой все остальное и становится основным смыслом, тем, ради кого они живут. Мне хотелось бы и кажется важным, чтобы у взрослых в жизни было что-то еще, что дает надежду, приглашает мечтать и подпитывает ресурсами. Тогда и дети смогут видеть примеры того, как им хотелось бы взрослеть.
С другой стороны, есть семьи, в которых страшатся большой любви, которая есть. Меня иногда мамы спрашивают, каково мое мнение об их отношениях с нейроотличным старшим подростком. «Он иногда до сих пор приходит и обнимает меня, и мы вместе лежим. Мои подруги меня осуждают — говорят, что это этически некорректно и недопустимо. А для нас это форма коммуникации. Мы так справляемся».
Я бы даже не подумал лишать эту семью права на подобные моменты близости. Этика — это очень размытое понятие. Если для семьи это работает и они не нарушают взаимных границ, заботятся друг о друге и любят друг друга — все хорошо. Если кому-то это кажется странным — это их проблема.
— С какими вопросами к тебе обращаются семьи нейроотличных детей?
— Кому-то важно поговорить о безопасности, кого-то волнует буллинг в детско-подростковых коллективах. Частый запрос — мастурбация. Дети растут и начинают вдруг проявлять сексуальный интерес к другим персонам и выражать его мастурбацией, вопросами про секс. Это начинает пугать родителей. К счастью, все реже решением становится увеличение дозы нейролептиков, когда для этого нет показаний по здоровью, чтобы заглушить эти сигналы и снизить частоту сексуальных проявлений.
Порой у значимых взрослых возникает вопрос, что вообще стоит говорить ребенку о сексуальности, как и какими словами. Тогда они находят меня
— Ты работаешь только с нейроотличными подростками и их родителями?
— Нет. Одно время преобладали семьи нейроотличных подростков и детей. Например, в детском хосписе в «Доме с маяком» я периодически провожу воркшопы с нянями, социальными работниками и работницами, командой психологической поддержки и выездной паллиативной службы. Мне важно поддерживать коллег и коллежанок, чтобы им чуть комфортнее и проще было в работе встречаться с интересом детей и подростков к темам сексуальности и идентичности.
В последнее время больше стало случайно сложившихся детских и подростковых групп. Но у меня все время проблемы со школами: они меня призывают, я начинаю что-нибудь делать там и потом мне пишут что-то из серии «Многие возмутились, как вы не краснея произносите слово вульва. Как вообще мы вас должны допустить к детям? Никакой скромности, никакого стыда!»
Но оттуда ко мне стекаются прогрессивные родители. Они говорят: «Крис, мы тут договорились с парой семей. Давай ты для наших детей проведешь все это». И мне это нравится потому, что я работаю с этими чудесными поддерживающими семьями, которые готовы на все. Хотя я со всеми обязательно четко сверяю свой план и показываю, о чем буду говорить. Мы живем в довольно страшной стране в этом смысле. Поэтому лучше всем быть предупрежденными.
«Привет, челики»
— В чем плюс работы с группами детей?
— Обычно семьи объединяются, так как они все дружат либо связаны родственными узами. Возникает особая и теплая динамика, когда ребята друг друга поддерживают, занимают друг другу смелости, чтобы задать неловкие вопросы.
Как правило, приходят дети из одной среды. Даже невооруженным глазом сейчас видно эти семьи. Это весьма привилегированные семьи. То есть люди, которые могут себе позволить ходить не в обычные, а в особые, например демократические школы. Дети могут с детства владеть двумя-тремя языками, много путешествовать. Разговор складывается на равных. Ребята редко приходят, будучи гомофобными, и почти не задают вопросов про расовые различия, потому что с детства видят разных людей. Многие и с феминистскими ценностями уже в пять лет.
Но это очень узенькая прослойка, и она мало общего имеет с теми семьями, к которым я выезжаю в разные города.
— Расскажи про свои методы работы в группах?
— Мои методы сильно трансформируются. Я учусь, и это оказывает влияние.
Я вырабатываю свой подход: привношу много бережного принятия. Хотя это вроде как предполагается профессией, я чувствую, что у меня очень много нежности к людям, с которыми я работаю. Мне важно под каждую персону выстраивать свой формат помощи. У меня есть подростки, которые приходят просто полежать на моем диване. Есть те, кому очень нужно, чтобы их просто обняли и дали им поплакать.
Для некоторых коллег и коллежанок обнимать клиента или клиентку — это немыслимо. Я это делаю, но, естественно, очень бережно и только с согласия. Если подростки испытывают трудности в соприкосновении с внешним миром, мы проводим сессии не в кабинете, а на природе, гуляем и вместе трогаем дерево.
Мне совершенно не стыдно признаться, что какие-то штуки я не знаю и их лучше меня знают мои собеседники и собеседницы. Даже когда они сильно младше меня. Мне кажется, что очень классно, когда дети и подростки чувствуют, что тоже могут чему-то научить. И хотят поделиться своей поддержкой.
— Когда ты работаешь в группах, ты приходишь и говоришь…
— «Привет, челики». Обычно я так здороваюсь.
— «Привет, челики. Рассказывайте, что хотите»? Или «сегодня тема дня…»
— «Делайте, что хотите» — это примерно как все и проходит. Иногда я веду группы в паре и наблюдаю, с каким удивлением и непониманием на меня смотрит мой напарник. Пока я вел группы в паре только с цисгендерными гетеросексуальными мужчинами, которые сначала были весьма далеки от тем идентичности, но вскоре присоединялись к моему способу работать и видеть мир. Один из них, например, стал использовать феминитивы, и я ужасно этому радуюсь.
Для меня важно представиться и сказать сразу: «Я использую про себя он/они, я небинарная персона, и мне важно это подчеркнуть, чтобы вы понимали, что это пространство абсолютного доверия и свободы и мы можем здесь с вами быть любыми». Поэтому я никогда не спрашиваю, как ребят зовут, а я спрашиваю, как они хотят, чтобы я обращался. Это две большие разницы, и даже когда дети успели написать паспортные имена, они их тут же стирают радостно и пишут, как они реально хотят, чтобы к ним обращались. Спрашиваю про местоимение и обязательно спрашиваю о том, как они хотят построить работу.
Некоторые подростки уходят, закатив глаза, со словами: «Что это за дичь? Никакой структуры. Мы просто все сидим на подушках и болтаем». Да, я так работаю. Как только дети понимают, что со мной можно поговорить о чем угодно, мы часто выходим на темы, про которые родители даже не догадываются. Меня спрашивают про феминизм, просят рассказать, как объяснить сексисту-учителю в школе, что он не прав. Или как быть в ситуации насилия, когда они наблюдают, что какой-то мужчина издевается над женщиной в соседнем подъезде, а мама говорит: «Это не наше дело. Пойдем мимо».
«Меня воспринимают как суррогатного друга»
— В чем основная трудность в твоей работе?
— Когда я общаюсь с детьми или подростками, я всегда незримо работаю с их значимыми взрослыми. Дети и подростки не всегда задаются вопросом, сколько сессий нам может понадобиться и как быстро я смогу помочь им. Эти вопросы невероятно актуальны для родителей, если именно они оплачивают мою работу и обеспокоены тем, что происходит в жизни ребенка или подростка. Ребятам порой может нравиться просто приходить ко мне и разговаривать обо всем на свете, им классно быть в самом процессе.
Моя идеология приглашает меня верить, что далеко не все приходят ко мне с проблемой как таковой. Ко мне прежде всего приходят люди, которым важно узнать и понять что-то про себя. И я помогаю тем, что вместе с ними отправляюсь в это путешествие
— То есть ты не называешь их запрос проблемой?
— То, в чем видит проблему родитель или родительница, может не выглядеть проблемой в глазах ребенка или подростка. Но родители ждут, что решится конкретная проблема. Они иногда мне пишут или звонят. Я очень чувствителен к невербальным сигналам. В моей практике порой случаются звонки родителей, которые хотят узнать, как дела у их детей. Однако, когда мы разговариваем, часто не чувствуется, что мы команда и вместе, партнерски, стремимся сделать жизнь ребенка или подростка счастливее. Меня как будто пытаются спросить только об одном: «Куда уходят мои деньги?» Я уважаю этот вопрос родителей, но иногда он задан так, что мне трудно ответить на него искренне, например сказать, что подросток воспринимает меня как суррогатного друга. Потому что в его, ее, их жизни сейчас больше нет людей, к которым можно прийти и просто рассказать про свой день, которые не обесценят, не посмеются, не отвернутся.
В наиболее хрупкие периоды становления моя единственная задача — это быть рядом столько, сколько нужно.
Случается у меня на практике и другой опыт, когда подростки приходят и сами говорят: «Сегодня, кажется, последняя сессия. Я теперь справляюсь». И все, я дальше наблюдаю за ними со стороны и понимаю: «Вау! Какая работа ими была произведена, что они теперь справляются, я им не нужен». Это потрясающе.
Моя работа не в том, чтобы что-то решать и придумывать способы, чтобы что-то глобальное титаническое сдвинуть и поменять, потому что редко в этом цель терапии. Моя задача — поддерживать. И этого трудно добиться одной-двумя встречами. Мне бывает грустно и больно, когда семья принимает решение забрать подростка из терапии в момент особенной уязвимости. Я могу сказать: «Сейчас не самое лучшее время для завершения работы», но все финальные решения, безусловно, остаются за семьей
— Когда к тебе обращаются родители, ты проводишь какой-то фильтр, кого брать в работу?
— Когда мне поступает запрос, я сразу спрашиваю: «Вы знаете, кто я? Слушали мой подкаст? Читали обо мне?» Я уже знаю, что, если без подготовки зайду в аудиторию и начну говорить, что думаю, многих это шокирует. Все-таки я очень специальный чувак. Сейчас у меня, наверное, 80% практики — это трансподростки, небинарные подростки — ЛГБТК+. Поэтому я провожу достаточно тщательную фильтрацию, и если что, при желании я всегда готов посоветовать более понятных для обратившихся ко мне людей.
— «Понятный» — хорошее слово.
— Я не знал, как это еще сказать. Не хочется говорить консервативных. Потому, что очень часто они прекрасные и прогрессивные люди, совсем не консервативные. Но они при этом более комфортные в глазах тех, кому трудно со мной.
— С кем ты отказываешься работать?
— Я точно не работаю с теми, кто не готовы увидеть даже малейший зазор в своей плотной теории. Иногда кто-то из родителей говорит мне по телефону: «Такие, как вы, не должны существовать. Почему вы вообще считаете себя вправе помогать другим детям? Вас надо лечить!» У меня не хватает сил, чтобы пройти сквозь это и сказать: «Слушаю вас, конечно, продолжайте». Потому что это уже наступление на меня и мои личные границы. Я начинаю защищаться, говорю, что не буду работать с ними, потому что имею на это право. Потому что они проявили неуважение к моим ценностям.
Гомосексуальность — не проблема
— Что беспокоит родителей больше всего?
— Когда ребенок делает каминг-аут как небинарная персона или как трансгендерный человек. Родители приходят разобраться в понятиях, выяснить, как поддержать детей в этот момент и как сделать их жизнь менее пугающе неопределенной с учетом нашего законодательства и общего уровня ксенофобии.
— Есть примеры, когда тебе удавалось переубедить родителей, что быть геем или небинарной персоной — это не проблема?
— Полностью нет. Но недавно мама одного из подростков мне позвонила и начала рассказывать, что ее сын, предположительно, гомосексуален, что он начал об этом говорить с ней, но говорить как о чем-то очень страшном. И она говорит: «Мы не знаем, как быть с этой проблемой?» Я зацепился за слово «проблема» и спросил: «А в чем вы ее видите?» Она говорит: «Как? В том, что вот он гей. Поймите, у нас же нормальные ценности».
Пришлось ответить: «Знаете, я сам небинарный человек и пансексуальный, состоящий преимущественно в лесбийских отношениях. Как вам кажется, чем я могу вам помочь? Потому что я не вижу в этом проблемы? Могу только порадоваться, что ваш подросток определился».
И тут повисла тишина. Мама сказала: «Я к вам пришла, чтоб вы исправили это, пресекли на корню, а вы…»
— Родители часто приходят с запросом «исправить ребенка»?
— Очень часто. У нас до сих пор популярна эта идея. Но родители как будто боятся сказать: «Исправьте моего ребенка», — потому что это переламывание личности. Поэтому звучат разные эвфемизмы, типа «помогите выбить эту дурь из себя», «помогите преодолеть этот ужас, который приходит из Запада и этого тиктока». Бедные тиктокеры и тиктокерки — такое ощущение, что они ответственны за все самое страшное в глазах родителей.
— Как ты отказываешь в таких случаях?
— Я очень хочу сказать родителям, что у них есть право на свои ценности, на то, чтоб быть гомофобными, трансфобными. Но я вижу много историй, когда такие ценностные установки родителей становятся для детей причиной уходить из жизни.
Ни в коем случае не хочу никого обвинять, но мне хочется предостеречь родителей, предложить им подвергнуть сомнению свои взгляды.
— Что в итоге с той мамой вы решили?
— Она долго со мной говорила и в какой-то момент сказала: «Вы так интересно мыслите. Даже не думала, что можно так». При этом она не говорила: «Классно! Я теперь буду активисткой ЛГБТК±движения», нет. Она сказала: «Кажется, мне нужно про это подумать и почитать». Это уже какая-то попытка диалога.
Мне важно, пусть это просто несколько выглядит, но показать им чаши весов. Иначе вы не оставляете шанса своему ребенку или подростку, кроме как думать: «Со мной что-то не так. Я не в порядке». Я предлагаю допустить робкую мысль, что ваша система ценностей не единственная.
— Но ведь наверняка есть родители, которые сразу приходят с запросом, чтобы ты поддержал ребенка, а не исправлял?
— Да. Мне звонит мама: «У меня небинарный подросток. Им сложно сейчас в школе, и я очень хочу, чтоб вы просто побыли рядом, пока мы проживаем сложные времена. Сделайте все что угодно, потому что я больше всего на свете люблю своего ребенка». Это такая простая и чистая схема, где близость и отношения с ребенком первичны. Когда ценности родителей совпадают в этом смысле с ценностями ребенка — это потрясающе.
Поэтому другим родителям мне хочется предложить увидеть, что так может быть. Возможно, от того, что значимые взрослые перестанут думать, что геи — все сплошь агенты Голландии или подрывники государства и нашего режима, — от этого и родителям, и подросткам станет друг с другом спокойнее, захочется сблизиться. И тогда зачем нужны все эти скрепы, если дома мир и понимание?
— В последние несколько лет в России явный тренд на секспросвет. Как думаешь, с чем это связано?
— Мне кажется, все потому, что люди обретают все большую мыслительную и эмоциональную свободу, чаще путешествуют и с ранних лет осознают, что мир гораздо сложнее устроен. Рядом есть одноклассник или одноклассница на коляске, а вот учительница с другим цветом кожи. Молодое поколение высказывает потребность в секс-образовании, потому что им не нравятся предыдущие модели, когда все очень нормативно и ограниченно, когда ты понимаешь, что тебе предписывает общество, и, если рискуешь с этим не согласиться, то часто чувствуешь свое одиночество и свою инаковость.
На лекциях по клинической психологии я до сих пор слышу, что негетеросексуальность — это патология. Это вызывает мой бурный протест. Люди хотят сопротивляться подобной безграмотности, задаются вопросами о том, что такое секс, каким он может быть. И в ответ на такой запрос появляются прекрасные подкасты и блоги, часто созданные теми, кто самостоятельно прошли трудный путь, чтобы получить эти знания.
— Как ты думаешь, что государство могло бы делать или не делать для того, чтобы секс-просвещение было принято даже в самых обычных школах, а общество стало менее гомофобным?
— Меня вдохновляет пример Германии, где есть сексуальное образование для людей, въезжающих в страну из других регионов мира, обществ и культур. Это снижает уровень конфликтного напряжения между группами, которые относятся к разным этносам и в силу этого по-разному смотрят на сексуальную свободу. Очень хотелось бы, чтобы в нашем государстве тоже появились бы такие программы для людей, например, прибывающих из Таджикистана, Кыргызстана, Узбекистана, потому что зачастую женщины и феминные персоны из этих стран оказываются здесь наиболее уязвимыми перед ситуациями насилия.
Важно принять закон о домашнем насилии и переделать части закона об образовании. И, конечно, 436-го Федеральный закон, который устанавливает возрастные цензы на определенную информацию, считающуюся вредной для детей и подростков. Согласно этим законам моей профессии в принципе нет, поэтому я не могу легально попасть в школы, не могу работать открыто и не стесняясь вести уроки по сексуальному образованию.
Это все остается в тени. Сейчас у нас только с 18 лет доступно сексуальное образование, при этом возраст согласия — 16 лет, а в девять лет люди, как правило, посмотрели уже свое первое порно и составили определенные представления о сексе и об отношениях. В Скандинавии уже в три-четыре года обязательные программы сексуального просвещения.
Хочется системности, потому что невозможно за один урок дать детям полную картину. Хочется, чтобы сексуальное образование стало таким же привычным и устоявшимся предметом, как математика или биология.